ДВЕНАДЦАТОЕ ЯНВАРЯ

()

12 января мы, бывшие студенты M-ского университета выпуска 186* года, решились пообедать вместе в отдельном кабинете «Славянского базара». Нас собралось всего десять человек: присяжный поверенный Прогорелов, доктор Посиделкин, поэт Ураганов, редактор-издатель газеты «Шантаж» Грандиозов, железнодорожник Кусков, мировой судья Подполковницын и еще кое-кто. Все, как видите, тузы: Кусков, например, в пяти миллионах считался.

   Пообедали и, надо сказать, отлично пообедали: с шампанским, ликерами, дорогими фруктами. Но, пообедав, мы очутились в довольно глупом положении — именно, мы решительно не знали, что нам дальше делать. За столом было сказано все, что могли сказать друг другу люди, которые лет двадцать тому назад сошлись под пьяную руку на «ты» и между которыми, кроме этого «ты», не осталось решительно никакой связи. Между супом и зеленью мы решили судьбу махди (он тогда волновал умы), за жарким обсуждали новый университетский устав и вспоминали доброе старое время, Рулье, Ешевского, Никиту Крылова. За десертом помянули добрым словом Васильевых, Садовского, Живокини и чуть не переругались в споре, кто выше — Барнай или Поссарт; решили, что выше всех клоун Дуров; ликеры были сигналом к единодушной декламации выдержек из Баркова, маркиза де-Сад и Арман Сильвестра… Наконец истощилась и эта, по-видимому, неистощимая тема. Мы курили, молчали и начинали скучать…

   Но Прогорелов не дремал. Он позвонил, и — через десять минут пред нами, в громадной пуншевой чаше, пылала на диво заваренная жженка…

   — По-старому, господа! по-студенчески! — командовал Прогорелов, — помните? Эх, годы были!..

   Наливай сосед соседу,

   Сосед любит пить вино!

   Мы несказанно обрадовались. Разговоры возобновились с пущей прежнего энергией. Липкая влага приятно жгла нам горло и отуманивала головы. Мы, что называется, разошлись и даже попытались спеть хором Gaudeamus, хотя — с прискорбием должен сознаться — один только Прогорелов стоял на высоте призвания; я невольно сбивался на мотив «Коль славен», а судья Подполковницын, держась в басу, пренаивно варьировал тему марша из «Боккачио». Я был в духе настолько, что уже начал было снимать с себя сюртук, но, к счастью, вовремя сообразил, что я не студент, а надворный советник и кавалер.

   Мы выпили за Alma mater, за покойников-профессоров, за живущих и действующих товарищей, за университетского швейцара — выпили и совсем захмелели. А захмелевши, впали, как свойственно русским интеллигентам, в обличительный пафос, и весьма быстро пришли к тому убеждению, что все люди — пошляки и свиньи, живут только для карьеры и денег, чужды всяких моральных интересов, а мы, вкупе и влюбе собравшиеся в кабинетике «Славянского базара», представляем, так сказать, преисполненный солью земли оазис в житейской пустыне. Ну и остановиться бы нам на этом решении, и успокоиться бы, — так нет: поэта Ураганова окончательно обуял бес обличения и, менее чем в пять минут, наговорил его устами каждому из нас кучу пренеприятных откровенностей, бросавших тень и на наши незапятнанные души. Сперва мы рассердились и хотели побить Ураганова, как пророка Иеремию, только не камнями, а подсвечниками. Но жженка делала свое: мы раскисли, размякли, из духа обличения перешли в покаянное настроение. Кусков рыдал: «Только святой устоял бы на моем месте от искушения ставить еловые шпалы вместо дубовых!» Прогорелое орал: «Попробуй-ка, поищи теперь честных клиентов! Черта с два найдешь! Теперешний клиент — подлец: ты его защищаешь, а он тем временем у тебя же платок из кармана тянет!»

   Словом, пришлось нам убедиться, что и мы не того… и даже очень не того…

   — Опошлели! освинели! шерстью обросли! — плакался Грандиозов, — ведь я когда-то Байроном мечтал быть, Тургенева хотел обогнать, а чем кончил? Издаю газету «Шантаж» или «Трепещи правда! — свинья идет!»

   — Да еще по целому году должаешь своему передовику! А у него жена, дети! — язвил Ураганов — эх ты!

   — Да, господа! — меланхолически заключил Подполковницын, — прошли прекрасные дни наших Аранхуэцов, и вряд ли кому-нибудь из нас пришлось хоть раз в жизни перечувствовать те светлые минуты, рядом которых было наше студенчество.

   Мы поспешили согласиться, но доктор Посиделкин протестовал. Кстати сказать: пил он втрое больше всех, а один из всей компании был трезв.

   — Не знаю,— сказал Посиделкин, — как прочие, а я пережил…

   Мы так и накинулись на доктора: «Рассказывай!»

   — Извольте. Это было… когда умерла одна моя старая знакомая… пассия студенческих времен.

   — Кой черт? наследство, что ли, оставила она тебе?

   — Не налазьте, а молчите и слушайте. Штука не в наследстве, а в том… в том… ну да просто в том, что она — слава Богу! — умерла. Любочка (так ее звали) теперь была бы неоригинальна: этот тип — студентки, курсистки — теперь на каждом шагу, а тогда еще был редкостью, вроде зубра Беловежской пущи. Была она бедна как церковная мышь, экзальтированна, честна до нищенства, верила в науку до фанатизма и хотя, по тогдашней моде, подсмеивалась над искусством, однако бегала тайком в Пашков дом посмотреть картины. Я тогда был тоже в этом вкусе — студентище этакий семинарского закала… Влюбились мы друг в друга… О браке, конечно, и не помышляли, да ничего особенного и не было между нами: так, книжки вместе читали да философствовали, как мы пользу родине принесем… Однажды беседуем с Любочкой. Она вздохнула и говорит мне: — Вот мы с вами толкуем — и все так хорошо, а кончите вы курс, выйдете из университета, вас и не узнаешь!

   Я обиделся. Говорю:

   — Любочка! дайте мне слово, что если я когда-нибудь изменюсь, вы меня накажете! Любочка! Если вы узнаете, что Посиделкин гонит от себя народ, дайте Посиделкину собственноручную пощечину! Если вы узнаете, что Посиделкин ездит в карете, дайте ему другую! Если вы узнаете, что у Посиделкина квартира больше, чем в три комнаты, плюйте Посиделкину в лицо!

   — Хорошо. Запомню и исполню. Вы можете принять те же меры, если я изменю своим убеждениям.

   Она говорила несколько книжно, но говорила, что чувствовала. И представьте себе: ведь не изменилась! Нищей была, нищей и умерла! Писала мне незадолго перед смертью: «Я свое слово сдержала. Хочу собраться в Москву (она в то время в Чернигове у родных жила), посмотреть, как вы свое держите».

   Господа! Когда я прочитал письмо, я струсил… мне стало стыдно… посмотрелся в зеркало: красен как рак. Господа! у меня в это время была такса: визит — 25 р., прием у меня на дому — 15 р. Я держал две сменные пары рысаков. Я только что купил шикарный дом в самой модной части Москвы. Судите сами — во что бы обратила Любочка мою симпатичную физиономию! А она исполнила бы обещание, непременно исполнила бы, я знаю…

   И вдруг телеграмма: «Умерла».

   Верите ли, я так обрадовался, что теперь самому смешно вспомнить. Как мальчишка. Словно с Любочкой и стыд умер!.. Просто одурел: даже двух бедных больных бесплатно принял… Э-эх, жизнь!

   И доктор с ожесточением выпил.

   — А что бы ты сделал, если бы Любочка в самом деле плюнула тебе в лицо? — спросил Прогорелое.

   Посиделкин махнул рукой. Мы с любопытством обратили взоры на его физиономию: физиономия была мужественная и благообразная… Мы посмотрели друг на друга: у нас тоже были мужественные и благообразные физиономии…

   Нам стало очень скучно.

Насколько Вам понравилось это произведение? Оценить произведение!

Оцените книгу!

Средний / 5. Кол-во оценок:

Будьте первым, кто оценит эту книгу

Жаль, что книга Вам не понравилась

Помогите нам стать лучше!

Что могло бы сделать её интереснее?